— Ему.
— А зачем?
— Это лекарство. Молоко с мёдом очень полезно.
— Мам, а молоко дорогое?
— Очень, — вздохнула Женя.
— А ты ему отдай моё.
Женя посмотрела на невинно-лукавую мордашку дочери и рассмеялась.
— Ах ты, хитрюга! Нет, Алиса, вам на двоих хватит. Пошли к нему. Осторожнее, не урони.
Когда она склонилась к нему, он не спал. Или сразу проснулся. Во всяком случае, глаз открыт.
— Ну как ты? — спросила она по-английски.
Он беззвучно шевельнул обмётанными распухшими губами. Женя поправила ему подушку, помогла приподняться.
— Вот так. Сейчас молока попьёшь.
Алиса стояла рядом, держа блюдце с кружкой. Женя взяла её, попробовала о щёку: не слишком ли горячо.
— Пей.
Густая сладкая жидкость словно удивила его, так нерешительно он сделал второй глоток. И пил медленно, отдыхая между глотками. Допив, обессилено откинулся на подушку.
— Так, а сейчас лекарство примешь.
Таблетки явно испугали его, он даже попытался отвернуться. Но Женя решительно запихнула ему в рот содержимое пакетика и дала ещё молока, запить.
— Глотай-глотай. Вот так. А теперь давай уложу тебя. Ну, вот и всё. — Она оглянулась на крутившуюся рядом дочку. — Алиска, руки мыть. Быстро.
Алиса, очень довольная тем, что её порция горячего молока уменьшилась, умчалась на кухню. А Женя осталась сидеть у кровати. Осторожно поправила ему волосы, как когда-то погладила брови, вернее только левую бровь, до правой не рискнула дотронуться.
— Ну, как тебе? Совсем плохо?
Он молча скосил на нее влажно блестящий здоровый глаз.
— Ничего, Эркин. Самое страшное позади, правда… Вас, ну сбежавших, никто не ищет, так что лежи спокойно. Лишь бы нагноения не было, а остальное заживёт. Ты же сильный, я знаю. Ты сможешь.
Вернулась Алиса, и Женя встала.
Дальше всё шло обычным порядком. Они обедали, убирали. Потом она поиграла с Алисой. Всё как всегда.
Эркин слушал её голос, её шаги, детский голосок, звон посуды… Все звуки доходили до него глухо, как через стену. Но прекратился звон в ушах, и постель уже не так качалась под ним. Сладкий вкус во рту… Такого сладкого молока он никогда не пил… и горячего… совсем иной вкус… никогда такого не пил… парное совсем другое… когда доили коров, иногда удавалось немного отхлебнуть, прямо из ведра, если дежурил Грегори. Он не стоял над душой, удой уже в бидонах замерял. Полди совал нос в подойник. А потом молока уже не увидишь. Это только после освобождения пил, сколько хотел… от пуза… совсем другое молоко…
Мысли текли лениво, цепляясь друг за друга, обрываясь на полуслове. Эркин осторожно облизал пересохшие губы, шершавые от какой-то корки. Или это кровь засохла… Как после той драки. Он тогда подрался с отработочными. Тех было трое, и ему пришлось нелегко. Он отделал их, но и его приложили пару раз лицом об уголь, и он долго плевался чёрной кровью. Тогда обошлось, всё зажило, даже следов не осталось… Тогда ему часто приходилось драться. Это потом от него отстали. Ему повезло, что попал на скотную. Они и спали не в общем бараке, а в своём закутке. С Зибо он в конце концов поладил, а с остальными… остальные быстро отстали… в общем бараке он бы не выжил. Каково приходится спальнику, попавшему на ночь к работягам, да ещё дворовым, он слышал, да и самому пришлось как-то в распределителе… А он спальник, да ещё индеец… Обошлось… Хуже нет, чем спальникам. Их все презирают, и травят, как могут. И белые, и негры, и индейцы. А чем они виноваты?
Думалось об этом уже без злобы, с привычной усталостью. Он никогда этого не понимал. Разве он выбирал себе эту работу? Он родился в питомнике и родился красивым. А остальное решили белые. Вот и всё. Не его решение, не его выбор, у него вообще не было выбора. И вот… Ну, белые ладно, для них что раб, что половая тряпка, ноги вытерли и дальше пошли. А остальные рабы… им-то что до этого? Разве они по-другому живут? Тот же Зибо…
…Они молча дошли до скотной. Зибо ни разу не обернулся к нему, слова не сказал. Будто его и не было. И он не заговаривал. Молча прошёл за Зибо в тесную тёмную клетушку, рядом с кладовкой. Зибо молча снял куртку, бросил её на узкие покрытые сеном нары. Он хотел положить свою рядом, но Зибо замахнулся на него. Он увернулся и приготовился к драке. Здесь, в тесноте, один на один… Это он умел. Но Зибо не стал драться, а по-прежнему молча показал ему на нары у другой стены. Он положил куртку на доски.
— Идём, — разжал наконец губы Зибо.
И началась его работа на скотной. Он делал, что указывал Зибо. После пузырчатки и двух суток голода он уже ничего не соображал. И только привычка держаться на ногах, до конца, во что бы то ни стало, спасала его от голодного обморока. Слабость показать нельзя. Слабого убивают. Это он знал с питомника. И держался этим. И дотянул до вечера, до еды. Под взглядом надзирателя никто не трепыхался. Сидели рядком и хлебали горячее варево. Да и наломались все за день. Но языками работали!… И жратва не помеха трепачам. Он слушал не слыша, а Зибо… Зибо угрюмо молчал на все подначки. А уж как изощрялись, что у Зибо свой спальник теперь, дескать, по ночам развлекаться будут, и кто кого раньше умотает, спальники они такие, неуёмные, а у Зибо сила накоплена, ему уж бабы давно не давали, дали бы спальника на барак — вот бы повеселились, а то всё Зибо одному достанется… И все шёпотом, слышным только за столом. А ему ни до чего было. Как поел, глаза сами закрывались. Так в полусне он и дотащился до их закутка и, не раздеваясь, рухнул на голые доски, и слова Зибо: "Полезешь ночью — убью!" — не тронули его. После пузырчатки гладкие доски, возможность лечь, как он хочет, а не как приковали… Куда ему лезть? И зачем? Ни один раб не работает без приказа…..Он очнулся от прикосновения холодной ладони ко лбу.