…Он сам пришёл в пузырчатку. Как и было велено, после всего. И ждал надзирателя у двери, из-за которой доносился беспрерывный слабый то ли стон, то ли вой. И не сочувствие, а глухую тоскливую злобу чувствовал к вывшему. Пришёл, что-то дожёвывая, Грегори и загремел ключами, отпирая пузырчатку. Вой стих, как ключи загремели, так что добавки лежащий не получил. Он уже знал здесь всё и сам, не дожидаясь приказа, разделся, сложил одежду у стены.
— Знаешь, за что? — Грегори сосредоточенно разбирал висящие на стене цепи, выбирая нужную пару.
— Да, сэр. За мешок, сэр.
Грегори быстро обернулся к нему.
— За мешок, значит? Ну…
Обычно он смотрел себе под ноги или на руки надзирателя, но тут… не отвёл, не опустил глаз. Грегори смотрел в упор, но без злобы или издевательской ухмылки превосходства.
— Ну, раз за мешок, — повторил Грегори и усмехнулся одними губами. — Тогда иди сюда.
Он пошёл, чувствуя босыми ступнями, как шипы сменяются гладкими бугорками. Хотя и на них за ночь намаешься. Сам лёг, закинул за голову вытянутые руки. Знакомо лязгнули замки, и Грегори ушёл, погасив свет. Пока ложился, он заметил лежащего на шипах индейца, но разглядеть толком не успел, и ждал, что, как закроется за Грегори дверь, тот опять завоет. А вой этот как наказание лишнее. Но индеец молчал, только быстро надсадно дышал. Дурак, от такого тело только больше дёргается. Он не выдержал.
— Не трепыхайся, спокойно лежи.
— Опытный? — после долгого молчания спросили из темноты.
— Тоже станешь, — нехотя ответил он.
— Раб?
— Да.
— И давно?
Вопрос удивил его только в первый момент. Ну, как всегда. Индеец — значит, отработочный. Индеец-раб, так это после двух побегов.
— С рождения. А ты?
— Третий день.
Вот значит что, значит — после второго побега. А это клеймо, порка, и ещё на шипы положили. Тройное наказание. Тут завоешь. Не кожей, голым мясом после порки на шипах лежать. То-то кровью пахнет.
— А лежишь давно?
— Не знаю. Наверно — день. Сейчас ночь?
— Да.
Он старался говорить одними губами, но тело всё равно отзывалось болью на каждое слово. И всё-таки он спросил.
— Зачем срывался?
— Чего?
— Куда бежал-то?
— Не знаю, — индеец тяжело переводил дыхание после каждой фразы. — Везли в грузовике… поглядел… опять десять лет… и спрыгнул…
— И далеко ушёл?
— Нет, не знаю… — голос индейца прервался то ли стоном, то ли всхлипом.
Больше он парня ни о чём не спрашивал. А хотел спросить о резервации. Врали о них разное. Молчали долго, он не то что заснул — в пузырчатке не заснёшь, — а как-то оцепенел. И начал разговор индеец.
— Как это ты… с рождения раб… мать бежала, что ли?…
— Я питомничный. Не знаю родителей.
— Ты же не негр… они рабы… а ты как?…
— Не знаю, — он помолчал. — Так вышло.
— А здесь… давно?
— Четыре года вроде.
Ответил и сам удивился. Как он не заметил? Ему же тогда получается… уже двадцать четыре, наверное. Ещё год, и ему из спальников прямо в Овраг, просроченный, на первой же сортировке…
— Ты кто здесь? — донеслось из темноты.
— Скотник.
— Хорошо… в тепле… — индеец говорил всё тише, но зависть, рабская зависть к чужому куску…
Он усмехнулся этой зависти. А по коридору уже тяжёлые твёрдые шаги, и каждый шаг через пол бьёт по спине, по вытянутым напряжённым суставам. Звякнул замок, и вспыхнул ослепительный белый свет, заставивший его зажмуриться.
— Вставай, на дойку опоздаешь.
Как всегда, после пузырчатки он двигался с трудом, и пинки Грегори подгоняли его всё чаще. Уходя, он так и не оглянулся на оставшегося лежать. Рабу только до себя, не до другого. А ему и своего хватает…
…Эркин рывком приподнялся на локтях, вслушиваясь в тишину, и снова рухнул в сон, в душную тёплую темноту…
…Из пузырчатки на работу. Хоть он уже давно работал один, но раньше так не уставал. И в рабской кухне, как и вчера, место рядом с ним пустовало. Никто не занимал место Зибо. Место второго скотника. Он ел, не чувствуя, что ест, зная одно: не поешь — свалишься, свалишься — в тот же Овраг угодишь. И когда Грегори зашёл в рабскую кухню, он как сидел и жевал, так и головы не повернул. Грегори чего-то там приказывал, его это не касается. И вдруг — его кличка.
— Угрюмый!
— Да, сэр, — встал он из-за стола, глядя на свою миску. Дали б доесть хоть. Вроде всё равно, а как подумал, что не дадут, так захотелось…
— Ты теперь один?
— Да, сэр.
— Малец будет с тобой. С завтра.
Твигги приглушенно охнула, схватилась рукой за рот. И все за столом притихли. Грегори оглядел их, усмехнулся — краем глаза он приметил эту усмешку — и вышел. И никто ничего не сказал. И он весь день крутился один. А вечером рухнул на нары в пустом закутке, уже ничего не соображая и ни о чём не думая. Зибо уже нет, он один. Впервые за столько лет. Не в пузырчатке, не наказанный. Он лёг ничком, уткнулся лицом в жёсткие шершавые руки, распластался на нарах. Как ходил, так и спал, только сапоги скидывал, чтоб ноги не попрели. И когда кто-то за плечо его тронул, не сразу понял, что это. Даже испугался: не Зибо ли вернулся из Оврага?
— Кто?! Кто это?
— Тихо, — обжёг его горячий шёпот. — Я это, Твигги.
Твигги? Он оттолкнул её и сел на нарах. В закутке темно, и в этой темноте еле различим блеск её глаз. Как же это она пробралась из барака в скотную, и ни один надзиратель её не застукал? Ловка баба! И чего ей не спится?
— Ты? Зачем?
— Вот, держи.
Что-то жёсткое ткнулось ему в руку, и он машинально сжал пальцы.